Перед вами текст изложения по русскому языку «Дар сочувствия». Текст предназначен для учеников 9 класса.
Дар сочувствия
Как-то я пришел к Толстому в Хамовники, не помню, по какому делу. За столом сидел Лев Николаевич, напротив него — Матэ, известный гравер, профессор Петербургской академии художеств, очень милый и добрый человек, которого я знал раньше и которого встречал у Серова. Между ними, у окна, сидел критик Стасов, прозванный в мире петербургских журналистов «иерихонской трубой» за громкий и грозный голос.
Матэ сидел с блокнотом и молча набрасывал с Толстого; оживленная беседа шла между двумя характерными живописными старцами. Какой контраст: Лев Николаевич и Стасов рядом!.. Мягкий, почти нежный голос и благородство тона, речи, всей фигуры Льва Николаевича и грубое отбивание трафаретных фраз «боевого трибуна». Их беседа, когда я пришел, подходила к концу. Видимо, Стасов нападал на Григоровича (Григорович был председателем Петербургского общества поощрении художников) за то, что он в своих книгах изображал не народ, а «пейзаж». На это Лев Николаевич возразил, что именно Григоровича ценит и любит как раз за то, что он с любовью выдвигает русского мужика. Это, по мнению Толстого, важнее, чем теперешнее подражание народной манере речи, а любви за этим к русскому мужику, собственно, не чувствуется.
Но еще более выиграл Лев Николаевич и как бы осенен был ореолом сочувствия и любви к человеку, когда мелодическим своим, проникновенным голосом заговорил об одном рассказе Мопассана, очевидно захватившем его глубиной. В этом рассказе два друга играют на бильярде, затем один из них рассказывает другому о своей любви. Голос Льва Николаевича стал прерываться, он не мог договорить, и слеза за слезой катились по его лицу.
Мне известно, что многие оппоненты Толстого иронически говорили о его слезливости. Меня же, напротив, захватывала и глубоко трогала подлинность его жалостливости, его боязнь обидеть; его сострадательность я чувствовал: у кого душа болит, тот плачет.
Замечательное в Толстом было именно то, что его исключительный дар сочувствия, постоянная готовность разделить чужое горе никогда не вырождались в поверхностную сентиментальность. Не мешали также его участливость и чувствительность проявлению врожденной жизнерадостности. Он по- детски мог радоваться, с юношеской непосредственностью иногда реагировал на разные происшествия. Но он был не только молод душою: и физически, несмотря на возраст, это был мощный, здоровый, крепкий человек. Помню, например, что во время прогулок наших он, несмотря на то, что был старше меня более чем на тридцать лет, продолжал бодро шагать, тогда как я уже чувствовал усталость. Невозможно, кажется, представить, как колосс Толстой сочетается с милым, охочим на шутку, очаровательным стариком. Но жизнь убеждала нас, очевидцев, в возможности этой редкой гармонии: серьезнейший учитель человечества, гений и сердечный, остроумный, обаятельный старик — тождественны. Он был так общителен и прост со мною, что невольное чувство включенности в его окружение наполняло меня умилением и благодарностью. Лев Николаевич, несомненно, это чувствовал. Как и вообще, он — читал в моей душе. А в ней была любовь к нему и восхищение.